Изменить стиль страницы
  • Из воспоминаний Андрея Михайловича Мартынова

    Удивительное дело — человеческая память. Не могу объяснить, почему я так отчетливо, до мельчайших подробностей, запомнил, как Михаил Васильевич Фрунзе много лет назад нечаянно сломал в лесу гриб. Мне тогда было десять, лет, а как будто произошло вчера.

    Помню извиняющуюся улыбку Фрунзе в ответ на суровое замечание Анфима Ивановича Болотина: «Это тебе не огурец!» Помню, как Анфим Иванович пристроил коричневую шляпку боровика к толстому корешку — он пошарил по земле, нашел тоненькую сухую веточку, отломил небольшой кусочек и приколол шляпку к корешку; полюбовался грибом и довольным тоном произнес:

    — Как новенький!

    Отец тогда пошутил:

    — Вот тебе, Анфим, оторвут в тюрьме голову, мы ее тоже палочкой прикрепим.

    Анфим засмеялся и ответил:

    — Только не перепутайте — не пришейте задом наперед. — И добавил: — Двум смертям не бывать, а одной не миновать!

    Фрунзе (я тогда не знал, что это большевик, думал, что с нами сидит наш фабричный парень) в тон Анфиму сказал:

    — Я тоже согласен на одну, но чтоб она пришла, когда мне будет сто лет.

    — Больно ты жадный, — заметил Болотин. — Уступи годочков двадцать. Очень неприятно будет видеть тебя дряхлым, с палочкой, согнутым в три погибели.

    — Не уступлю, — серьезно ответил Фрунзе. — Очень хочу жить…

    А смерть настигла его в сорок лет!..

    …Когда я лежал во дворе пражского отеля «Крона», вспоминались то Фрунзе, то Алеша Мальгин; то казалось, что я в Москве, на карандашной фабрике имени Сакко и Ванцетти, г да я побывал перед самой войной со старшеклассниками — я привез их на экскурсию, — и я пересчитываю карандаши в большом ящике, и каждый раз не хватает двух или трех. Потом я отчетливо увидел, как тысячи пленных гитлеровцев бредут по Москве, по улице Горького…

    Семнадцатого июля 1944 года, когда пятьдесят семь тысяч гитлеровских военнопленных были проконвоированы через Москву, я находился в Берлине, на Викторияштрассе, 10, и не мог видеть этого шествия. Я узнал об этом позднее из наших листовок, сброшенных на германскую столицу, но тогда, во дворе отеля «Крона», я видел все: и гитлеровских генералов, понуро шагавших впереди бесконечной серо-зеленой, молчаливой колонны солдат, старающихся не смотреть на москвичей, стоявших на тротуарах, глядевших из окон на побежденное, такое теперь покорное, безропотное воинство, и на наших солдат, с гордостью поглядывавших на народ: «Смотрите, смотрите, дорогие товарищи, какого зверя мы укротили!»

    Помню, явственно увидел, как пожилой немецкий солдат остановился возле дома, где теперь магазин детских игрушек, и что-то сказал женщинам. Потом он заплакал и побрел дальше.

    Я слышал, слышал совершенно ясно, отчетливо, как многие тысячи ног шаркали по асфальту, видел, как следовавшие за колонной поливочные автомашины старательно мыли дорогу…

    А потом началось совершенно невероятное — впереди колонны появился мой Феликс, а рядом с ним шла Надя, но она не радовалась сыну, а горько плакала. У меня тоже подкатил к горлу комок, я с трудом сдерживал слезы, стал просить: «Пить… пить…»

    — Чего тебе, сволочь проклятая? — услышал я злой голос и понял, что я не в Москве, а лежу во дворе отеля «Крона» между пустых железных бочек из-под горючего.

    — Пить захотел, гад! А ну, вылезай! Давай, давай, пошевеливайся!..

    — Он не может. Видишь, человек еле живой, — произнес другой, спокойный голос.

    — Какой он человек? Это — власовец! Что я не вижу? Власовский офицер! Я его сейчас успокою!.. - И надо мной склонилось бородатое лицо: — Подыхаешь, что ль?

    Спокойный голос — я слышал его будто издалека — произнес:

    — Сибиряков, отойди. А то я капитану скажу, он тебе опять всыплет.

    — Как бы тебе самому не попало, — уже миролюбиво ответил Сибиряков. — Смотри: на рукаве у него «РОА». Тебе мало этого?

    — Все равно нельзя. Он раненый и пленный.

    — Какой, к черту, пленный! Разве можно эту мразь в плен брать?

    Мне казалось, что я говорю громко, кричу, но они меня не слышали.

    — Подожди, — сказал спокойный голос. — Он чего-то говорит.

    — Какое сегодня число? — спрашивал я. — Восьмое?

    — Не понимаю, — сказал спокойный голос (позднее я узнал, что он принадлежал Афанасию Горбунову; сейчас Горбунов председатель колхоза в Кировской области, и, когда ему случается приезжать в Москву, мы обязательно встречаемся). - Не понимаю. Говори громче.

    — Какое сегодня число? — повторил я.

    — Вот теперь понял. Сегодня десятое мая. Ежели временем интересуешься, одиннадцать часов ноль-ноль минут. А что? Подняться можешь?

    Я шевельнулся, в правом боку возникла такая жгучая боль, что я опять потерял сознание. Пришел в себя оттого, что на мое лицо полил дождь.

    — Да брось ты его! — сказал Сибиряков. — Он скоро подохнет.

    Я открыл глаза и, собрав все силы, внятно, так казалось мне, сказал:

    — Позовите ко мне вашего командира… У меня важные сведения… Очень важные… Молодой приказал бородачу:

    — Давай капитана.

    Дождь припустился сильнее, он стучал по пустым бочкам, как по крыше.

    Послышались голоса и торопливые шаги.

    — Где он? — спросил властный сильный голос. — Кто такой?

    Солдаты с грохотом откатили стоявшие около меня бочки. Стало светлее. Молодой, лет двадцати трех, офицер в плащ-палатке наклонился надо мной и повторил вопрос:

    — Кто такой?

    — Может уйти Власов…

    — Какой Власов? Предатель? Никуда он не уйдет… Кто вы?

    — Советский разведчик… Мартынов…

    — Коли не врет, значит, правда, — произнес Сибиряков. — Разрешите, товарищ капитан, я его подниму. Если врет, разберутся…

    Позднее я узнал, что от неминуемой гибели меня спасли бойцы 302-й стрелковой дивизии 4-го Украинского фронта, которая утром десятого мая ворвалась в Прагу.

    Помню блаженные дни — я лежал в госпитале, размещенном в гостинице на Вацлавской площади. Когда стал немного приподниматься, то мог из окна видеть на здании, стоящем на другой стороне, огромный транспарант, написанный на двух языках — чешском и русском: «Да здравствует Красная Армия — освободительница чехословацкого народа!»

    С площади долетали музыка, веселый говор огромной толпы, не расходившейся до ночи.

    Вечером десятого мая пришел генерал-полковник Анфим Иванович Болотин. Он вошел, осторожно ступая на носки, сел в кресло, положил большую ладонь на мое колено, улыбнулся и сказал:

    — Живой? Мне врачи сказали — вот, черти, выдумали! — ничего тебе не рассказывать, не волновать. А я сейчас такое тебе скажу, сразу легче станет: пока ты без сознания был, война кончилась!

    И Анфим Иванович рассказал о безоговорочной капитуляции фашистской Германии.

    — Все! Теперь Гитлеру и его райху окончательный капут! Тебе бы, Андрей, сейчас в Москву, на Красную площадь. Там такое творится! Я по радио слышал.

    Я спросил Анфима Ивановича про Алексея Орлова. Болотин помрачнел и кратко ответил:

    — Дано указание разыскать…

    Анфим Иванович зашел ко мне еще раз в тот день, когда меня должны были отправить в Москву.

    — Со мной гость… Только ты, пожалуйста, не волнуйся. — И Болотин крикнул: — Давай входи!

    И вошел Алексей Иванович Орлов. Он бросился ко мне, но Болотин предупредил:

    — Ты, Алексей, полегче!

    Алеша сидел около кровати, ласково смотрел на меня и молчал.

    — Ну? — спросил я, вложив в это короткое слово все, что хотелось мне и спросить и рассказать.

    — Вот все и копнилось… Скоро домой…

    Очень прошу вас не верить тому, будто разведчики, чекисты не способны плакать: они, дескать, особенные, железные или железобетонные.

    В глазах Алексея Ивановича стояли слезы, да и мне пришлось отвернуться — чертовски не хотелось показывать Алеше своих глаз…

    А через два часа меня погрузили в самолет. Орлов летел со мной.

    Болотин строго сказал летчику, словно он был извозчик:

    — Осторожнее! Не тряси и не болтай!..