• Сейфуллина Л

    Правонарушители

    Лидия Николаевна Сейфуллина

    ПРАВОНАРУШИТЕЛИ

    1

    Его поймали на станции. Он у торговок съестные продукты скупал.

    Привычный арест встретил весело.

    Подмигнул серому человеку с винтовкой и спросил:

    - Куда поведешь, товарищ, в ртучеку или губчеку?

    Тот даже сплюнул.

    - Ну,-дошлый! Все, видать, прошел.

    Водили и в ортчека. Потом отвели в губчека.

    В комендантской губчека спокойно посидел на полу в ожидании очереди. При допросе отвечал охотно и весело.

    - Как зовут?

    - Григорий Иванович Песков.

    - Какой губернии? - брезгливо и невнятно спрашивал комендант.

    - Дальний. Поди-ка и дорогу туды теперь не найду. Иваново-вознесенский.

    - Как же ты в Сибирь попал?

    - Эта какая Сибирь! Я и подале побывал.

    Сказал - и гордо оглядел присутствующих.

    - Да каким чертом тебя сюда из Иваново-Вознесенска принесло?

    Степенно поправил:

    - Не чертом, а поездом.

    На дружный хохот солдат и человека, скрипевшего что-то пером на бумаге, ответил только солидным плевком на пол.

    - Поездом, товарищ, привезли. Мериканцы.

    Детей питерских с учительем сюда на поправку вывезли. Красный Крест, что ли, ихний. Это дело не мое. Ну, словом, мериканцы. Ленин им, што ль, за нас заплатил: подкормите, дескать. Ну а тут Колчак. Которые дальше уехали, которые померли, я в приют попал да в деревню убег.

    - Что ты там делал?

    - У попа в работниках служил. Ты не гляди, что я худячий. Я, брат, на работу спорый!

    - Ну a добровольцем ты у Колчака служил?

    - Служил. Только убег.

    - Как же ты в добровольцы попал?

    - Как красны пришли, все побегли, и я с ими побег. Ну, никому меня не надо, я добровольцем вступил.

    - Что же ты от красных бежал? Боялся, что ли?

    - Ну, боялся... Какой страх? Я сам красной партии. А все бегут, и я побег.

    Солдаты снова дружно загрохотали. Комендант прикрикнул

    на них и приказал:

    - Обыскать.

    Так же охотно дал себя обыскать. Привычно поднял руки вверх. Весело поблескивали на желтом детском лице большие серые глаза. Точно блики солнечные - все скрашивали. И заморенное помятое яичико, и взъерошенную, цвета грязной соломы, вшивую голову. У мальчишки отобрали большую сумму денег, поминанье с посеребренными крышками, фунт чаю и несколько аршин мануфактуры в котомке.

    - Деньги-то ты где набрал?

    - Которые украл, которые па торговле нажил.

    - Чем же ты торговал?

    - Сигаретками, папиросами, а то слимоню што, так этим

    - Ну, хахаль! - подивился комендант. - Родители-то у

    тебя где?

    - Папашку в ерманску войну убили, мамашка других детей народила. Да с новым-то и с детями за хлебом куды-то уехали, а меня в мериканский поезд пристроили.

    И снова ясным сиянием глаз встретил тусклый взор коменданта. Тот головой покачал. Хотел сказать: "Пропащий". Но свет глаз Тришкиных остановил. Усмехнулся и подбородок почесал.

    - Что ж ты у Колчака делал?

    - Ничего. Записался да убег.

    - Так ты красной партии? - вспомнил комендант.

    - Краснай. Дозвольте прикурить.

    - Бить бы тебя за куренье-то. На, прикуривай. Сколько лет тебе?

    - Четырнадцатый, в Григория-святителя пошел.

    - Святителей-то знаешь? А поминанье зачем у тебя?

    - Папашку записывал. Узнает - на небе-то легче будет.

    Мать забыла, а Гришка помнит.

    - А ты думаешь, на небе?

    - Ну а где? Душе-то где-нибудь болтаться надо. Из тела-то человечьего вышла.

    Комендант снова потускнел.

    - Ну, будет! Задержать тебя придется.

    - В тюрьму? Ладно. Кормлют у вас плоховато... Ну, ладно.

    Посидим. До свиданьица.

    Гришку долго вспоминали в чеке.

    Из тюрьмы его скоро вызвала комиссия по делам несовершеннолетних. В комиссии ему показалось хуже, чем в губчека.

    Там народ веселый. Смеялись. А тут все жалели, да и доктор мучил долго.

    - И чего человек старается? - дивился Гришка. - И башку всю размерил, и пальцы. Либо подгонял под кого? Ищут, видно, с такой-то башкой...

    Нехорошо тоже голого долго разглядывал. В бане чисто отмыли, а доктор так глядел, что показалось Гришке: тело грязное. Потом про стыдное стал расспрашивать. Нехорошо. Видал Гришка много и сам баловался. А говорить про это не надо.

    Тошнотно вспоминать. И баловаться больше неохота. Когда от доктора выходил, лицо было красное и глаза будто потускнели.

    Разбередил очкастый.

    По вечерам в приюте с малолетними преступниками был опять весел. Пищу одобрил.

    - Это, брат, тебе не советский брандахлыст в столовой. Молока дали. Каша сладкая. Мясинки в супу. Ладно.

    Ночью плохо было. Мальчишки возились, и "учитель" покрикивал. Чем-то доктора напомнил. Гришка долго уснуть не мог.

    Дивился:

    - Ишь ты! От подушки, видать, отвык. Мешает.

    И всю ночь в полуяви, в полусне протосковал. То мать виделась. Голову гребнем чешет и говорит:

    - Растешь, Гришенька, растешь, сыночек! Большой вырастешь, отдохнем. Денег заработаешь, отца с мамкой успокоишь... Родненький ты мой!

    И целует.

    Чудно! Глаза открыты, и лампочка в потолке светит. Знает:

    детский дом. Никакой тут матери нет. А на щеке чуется: поцеловала. И заплакать охота. Но крякнул, как большой, плач задержал и на другой бок повернулся. А потом доктор чудился.

    Про баб вспоминал. Опять тошнотно стало. Опять защемило.

    Молиться хотел, да "отчу" не вспомнил. А больше молитвы не знал. Так всю ночь и промаялся.

    Пошли день за днем. Жить бы ничего, да скучно больно.

    Утром накормят и в большую залу поведут. Когда читают. Да все про скучное. Один был мальчик хороший, другой плохой...

    Дать бы ему подзатыльник, хорошему-то! А то еще учительши ходили:

    - Давайте, дети, попоем и поиграем. Ну, становитесь в круг.

    Ну и встанут. В зале с девчатами вместе. Девчата вихляются и все одно поют: про елочку да про зайчика, про каравай.

    А то еще руками вот этак разводят и головой то на один бок, то на другой.

    Где гнутся над омутом лозы...

    Спервоначалу смешно было, а потом надоело. Башка-то ведь тоже не казенная. Качаешь ей, качаешь, да и надоест. Лучше всего был "Интернационал"! Хорошее слово, непонятное. И на больших похоже. Это, брат, тебе не про елочку!

    Вставай, проклятьем заклейменный...

    Хорошо! А тоже надоело. Каждый день велят петь. Сам-то, когда захотел, попел. А когда и не надо. Все-таки за "Интернационал" Жорже корявому морду набил. Из буржуев Жоржа.

    Тетя какая-то ему пирожки носит. Так вот говорит раз Жоржа Гришке:

    - Надо петь: весь мир жидов и жиденят.

    А Гришка красной партии. Знает: и жиды люди. Это Советскую власть ими дрязнят. Ну и набил морду Жорже. С тех пор скучно стало. За советскую власть заступился, а старшая тетя Зина и Константин Степаныч хулиганом обозвали. Аукак белье казенное пропало, их троих допрашивали. Троих, воры которые были. Гришка дивился:

    - Дурьи башки! Чего я тут воровать стану? Кормят пока хорошо. Что, что воры? Сам украдешь, коли есть нечего будет.

    Вот сбегу, тогда украду.

    Крепла мысль: сбежать. Скучно, главное дело. Мастерству обещали учить не учат. Говорят, инструменту нет. А эту "пликацию" из бумаги-то вырезывать надоело. Которую нарезал и сплел, всю в уборную на стенке налепил и карандашом подписал: "Тут тебе и место сия аптека для облегченья человека Григорий Песков".

    Писать-то плохо писал, коряво, а тут ясно вывел. С того дня невзлюбили его воспитатели. И не надо. Этому рыжему, Константину Степанычу, только бы на гитаре играть да карточки снимать. Всех на карточки переснимал, угрястый! Злой. Драться не смеет, а глазами, как змея, жалит. Глядит на всех - чисто нюхает: что ты есть за человек. Сам в комнате в форточку курит, а ребятам говорит:

    - Курить человеку правильному не полагается.