Изменить стиль страницы
  • На заработке дремлют не только у машин, а где придется, и даже в уборной — рабочем клубе — на рундуке. За «рундук» берут дороже — двадцать пять копеек. А всего-то за день — и в заработку и в доработку — с грехом пополам вырабатываешь шесть гривен.

    О доработке, которая у первой смены начинается с четырех часов дня, старались не думать. Вот когда выйдешь с заработки, шесть часов отдохнешь, будешь возвращаться снова дорабатывать двенадцатичасовую смену, тогда и думай.

    Как всегда, после праздничного дня счастливее оказывались рабочие второй смены: им можно поспать до девяти, до полдесятого, пока солнце, пробившись сквозь пыльные окна каморок, не сгонит с постели.

    Давно отгремела посудой тетка Александра, кряхтя оделся Прокопий, Марфуша, прибрав волосы за платок, собралась — ушли все, а Федор и Артемка сладко похрапывали.

    Никогда так хорошо не спалось обоим. С закрытыми глазами протянет Артемка руку, упрется в теплое родное тело — тут папаня, на постели, — прижмется теснее, вздохнет. Вздрогнет Федор, встревоженно осмотрится, и сразу так легко станет на душе: нет, это наяву, он дома.

    Наверно, от счастья проснулся Артемка не как всегда— раньше. До спанья ли тут, когда забот столько?

    Решил: скоро зима, потому перво-наперво попрошу шар, как у Егорки Дерина — ровненько выточенный из березового чурбашка, чтоб пустил и точно попал. Пусть будет крашенный по белому полю голубыми полосками. Таким шаром всех переиграю… Потом ножик складной с костяной ручкой пусть купит — их в лабазе и на Широкой в балаганах продают. Без ножа, как без рук: удочку и то нечем вырезать. А потом… потом надо ботинки справить. Артемке и ни к чему бы, да тетка Александра советует: дожди холодные вот-вот польют, дома сидеть все равно не станешь — надо ботинки.

    Желаний много. И все теперь сбудутся, раз папаня рядом. Артемка потолкал отца — не просыпается, похрапывает легонько. Так он и в контору опоздает.

    По коридору кто-то топал тяжелыми сапогами. Топот приближался, становился громче и вдруг затих у самой-самой каморки. Кто бы это? Артемка, чуть отдернув занавеску, уставился на дверь. Ойкнул, когда шагнул через порог, тяжело отдуваясь, усатый дядька в мундире со сверкающими пуговицами, с шашкой, пристегнутой к ремню. Тот самый дядька, что уводил папаню в тюрьму. Артемка встретился с ним взглядом — сердитые глаза, неласковые. Юркнул со страху под одеяло.

    — Ты что? — сонливо спросил отец. — Аль почудилось?

    — Городовой.

    — Не бог весть какое страшилище — городовой. Так и то во сне. Чего испугался, глупыш.

    Отец потянулся за табаком, лежавшим на столе в баночке из-под чаю, и только тут заметил нежданного гостя. Спросил, не удивляясь:

    — Это ты, Бабкин?

    Полицейский обтирал большим клетчатым платком лицо и шею, приглядывал, куда бы-сесть.

    — Должно быть, я, — подтвердил он.

    — Чего тебе понадобилось спозаранку мальчишку пугать?

    — Поди застань вас в другое время. — Бабкин подошел к столу, тоже стал скручивать цигарку. Вместе прикурили. — Велено предупредить, что ты выселяешься из казенной квартиры. Вот распишись.

    На стол лег лист бумаги. Федор оделся, стал читать.

    — Что-то непонятно, Бабкин, — упавшим голосом сказал он. — Я с сегодняшнего дня иду работать. Могли бы не торопиться…

    — Приказано конторой. Мальчишку тоже… само собой, забирай.

    — Я тут живу, как себя помню. Подумали в конторе, куда я с ним денусь?

    Бабкин промолчал. По его скучному лицу было видно, что шуметь бесполезно: не от себя, по службе. Сколько хочешь говори, что он может сделать? «Ладно, — решил Федор, — буду работать, оставят жилье». Расписываться не стал, отодвинул бумагу.

    — Скажешь, не застал, мол. Имей совесть. Осень на носу. Куда я с ним.

    Бабкин долго думал, пыхтел цигаркой. Потом решился, сложил листок, убрал.

    — Приду вечером.

    — Зачем ты эту шкуру носишь? — Федор указал на мундир. — Не идет она тебе.

    — Если бы знал, что в твоей шкуре легче…

    — От меня хоть не шарахаются. По-доброму глянешь— и ответят тем же. А тебя, как пугало, стороной норовят обойти. Совесть тебя не заедает?

    — Много ты понимаешь. — Бабкин усмехнулся, шевельнув усами. — Совесть! Совестью не проживешь. Ближе к начальству — вот и совесть. Какая-никакая моя шкура, а я все над тобой. Вечером будь. Разрешат жить, бутылку поставишь.

    — Со сна я, Бабкин, добрый, ладно, считай за мной. Все у тебя?

    — По субботам станешь приходить в полицейскую часть на отметку.

    — Это еще зачем? — изумился Федор.

    — Так как ты теперь поднадзорный — порядок такой. Уезжать куда соберешься— испрашивай позволения.

    Полицейский ушел, и только тогда Артемка осмелился слезть с кровати. Отец показался ему странным: остановится середь каморки и будто вспоминает, что надо делать. Это усатый дядька его обидел. Ладно хоть с собой не увел. Артемка и этому рад. Взобрался на табуретку к столу, пододвинул блюдо с кашей, заботливо оставленное теткой Александрой.

    — Ешь, папаня. Потом ножичек с костяной ручкой пойдем покупать. Еще успеем.

    Федор потрепал его по волосам.

    — Хозяйственным, парень, растешь. Только ножичек купим опосля. Поешь — и давай к Егорке Дерину. Погуляешь до моего прихода.

    2

    У входа в фабрику сторож признал Федора, тронул козырек фуражки.

    — С прибытием!

    — Спасибо! — От неожиданности Федор даже замешкался. Подумал: «Совсем одичал в Коровниках, отвык от ласкового слова». Спросил, кивая на вход: — Пропустишь ли?

    — Отчего же! — удивился старик. — Не лиходей какой, свой, фабричный. Шагай на здоровье.

    — Ну, спасибо тебе, — еще раз повторил Федор.

    Поднимаясь по узкой крутой лестнице, благодушно посвистывал. В конце концов все устроится. Не такая уж обуза — раз в неделю сходить в полицейскую часть. Выезжать он никуда не собирается, кроме разве на воскресенье к Сороковскому ручью, где обычно проводят праздничные дни мастеровые. На такую отлучку разрешения испрашивать не придется.

    В лестничном пролете второго этажа увидел Василия Дерина. Застыл на мгновение, не веря глазам, потом бросился, обнялись. Хлопали друг дружку по спине:

    — Чертушка, право, чертушка, — говорил Федор. — Вон стал какой…

    — Ты-то будто не изменился.

    В черных волосах Василия, спускавшихся челкой на потный лоб, запутались пушинки хлопка. Хлопок осел и на груди, видневшейся из-под расстегнутого ворота, и на бровях. В глубоко запрятанных глазах озорная радость.

    — Чертушка, — повторял Федор. — В каморке не было, в саду на празднике все глаза проглядел — нету. Спрашиваю сына, говорит: «Кнуты вьет да собак бьет». Все шляешься, чертушка. Где пропадал вчера?

    Со всех этажей несся ровный гул машин. Громыхали по цементному полу тележки с ровницей. Чтобы было слышно, приходилось кричать.

    — За кнуты и собак Егорше порка будет, — пообещал Василий. — Ишь что о батьке удумал! А так, где я мог быть… Рубль неразменный добывал.

    — Что ты! — подхватил Федор. — Покажи!

    — Казать-то нечего, не дался. У меня кошка не та случилась — с рыжими подпалинами. Не разглядел я сразу-то, а чертей разве проведешь — не появились.

    — Жалко.

    — Еще бы не жалко. Знать, что ты пришел, я и заниматься бы не стал этим делом. Сегодня только узнаю: в саду Федор удальство показывал… Вот механика с бревна напрасно сковырнул.

    — С бревна он сам захотел. Я отказывался.

    — Сам-то сам, а надо было осторожнее. С сильным не борись — давно известно. Мастер вроде и не против взять тебя на старое место, а не решается. Механик всему голова.

    — Пойду к Денту. Не волк, не съест.

    Василий одобрительно потрепал приятеля по плечу.

    — Ты у него всегда в любимчиках ходил. Как сложней да выгодней работа — мастер Крутов. Так что дуй смело. Будет орать — сдерживайся. Должен он за вчерашнее орать, как думаешь?

    Подтолкнул Федора, любовно глядя ему вслед. Друзьями были с самого детства. Бывало, повздорят, глядеть друг на друга не могут, а потом дня не пройдет, — опять вместе. Василий только утром узнал, что пришел Федор, подступился к мастеру: бери Крутова на старое место, работничек — что надо. Тот не возражал, но и в контору сообщать, чтобы приняли, отказался. Все-таки из тюрьмы человек, похлопочи за него — и самого взгреют. Примет контора — пусть приходит.