Изменить стиль страницы
  • — Вот! Даже наизусть помню!

    — Ну это юношеское произведение, — заметил Сузиков, покосившись на Валентину. Она смотрела на него с улыбкою.

    — А из более зрелого — ничего не прочтете?

    — А вы любите стихи?

    — Хорошие — очень.

    — Но их так мало. Вот Александр Геннадиевич сказал о силе; этого элемента очень мало у наших поэтов, если не считать двух-трех. — Сузиков помолчал, потом прибавил, смеясь: — капитан Подронников находит, что в моей балладе есть что-то лермонтовское. Но я понимаю, что это он по-товарищески.

    — Отчего же, — сказала Валентина, прищурившись и не глядя на Сузикова. — Сам автор не судья. Я действительно вижу силу в этой строфе: «и дик, и страшен»… «и загремел удар меча». — Она замолчала, продолжая смотреть вдаль, сохраняя серьезное выражение лица, и только кончики губ ее дрогнули едва заметно.

    Сузиков расцвел, крякнул и придал взгляду мечтательное выражение. Радостно вспыхнула и девица Пулина.

    — Ваша похвала особенно ценна, — галантно заметил поэт. — Мне Александр Геннадиевич говорил о вашем личном знакомстве с нашею «солью земли»… Я разумею писателей и артистов. Да вы и сами…

    — О моих талантах, надеюсь, кузен ничего не рассказывал вам? И хорошо сделал: в области искусства он, по-видимому, совершеннейший профан.

    — Га! Никто не знает, сколько дивных поэтических созданий сохранено здесь! — Алексаша ударил себя кулаком в грудь. — Вот почтенная Кассиопея можете засвидетельствовать.

    — Да, я читал кое-что. Не помню, впрочем, теперь, — заметил Xомяков.

    Сузиков слушал с снисходительной улыбкой.

    — А нынче перестали писать? Убоялися премудрости? О, если б все умели во время переставать. Я читал современных поэтов; так иногда кое-что как будто блеснет… но редко! Очень редко. Впрочем, я вообще строг. Я признаю только Лермонтова и отчасти Пушкина…

    — Вы действительно строги, — улыбнулась Валентина.

    — Зато счастливы поэты, которых он признает, — заметил Алексаша. «Большая Медведица» — твое мнение.

    Хомяков конфузливо улыбнулся.

    — Я не все стихи понимаю. А те, которые понимаю, очень люблю. И, кажется, больше всех из второстепенных — Тютчева.

    Валентина оживленно взглянула на него. Сузиков фыркнул.

    — Правда, Тютчева? Только зачем вы называете его второстепенным? В вершинах творчества все большие таланты равны. А Тютчев, громадная величина. Ну довольно о поэзии, — закончила она.

    — Да, довольно, — поддержал Сузиков, огорченный, что его не заставили прочитать его поэму, и смущенный тем, что, как оказалось, фыркнул не вовремя.

    — Я вас оставлю теперь? — сказала Валентина, поднимаясь, — мне нужно написать шесть писем, вот что значит жить в Петербурге.

    Она мило улыбнулась всем, кивнула и вышла.

    VI

    Несколько минуть все молчали.

    — Возвышенная натура! — сказал, наконец, Сузиков. — И тонкая нервная организация, — прибавил он ни с того ни с сего.

    — Ах, она прелесть, прелесть! — воскликнула девица Пулина.

    Хомяков злобно покосился на них и промолчал.

    — Н-да, девица незаурядная… — заметил Алексаша. — И есть в ней что-то этакое магнитическое. Ну словом, я понимаю, почему она такой демонский успех имеет.

    — О, правда? — спросил Сузиков.

    — Надо думать, правда, — Нилушка сказал.

    Хомяков быстро встал.

    — Пойдемте в сад, — предложил он, сохраняя свирепое выражение лица. Ему был неприятен этот разговор.

    — В сад, так в сад, — поддержал Алексаша. — Все равно день пропал.

    Все поднялись Сузиков вопросительно взглянул на Алексашу.

    — О, вы не удивляйтесь и не огорчайтесь: у меня восемьсот девяносто четвертый день пропадает. Я все, видите, присесть за книжки собираюсь — да вот то да се…

    Сузиков предложил руку Пулиной — и все пошли в сад.

    К одиннадцати часам вечера гости разъехались. Только Хомяков остался, решив ночевать. Уезжая, Кобылкин усиленно просил Нила Нилыча посетить его. Алексаша с другом, проводив последнего гостя, сели на широкое крыльцо дома; Валентина присоединилась к ним. Мягкий лунный свет скользил по вершинам деревьев и придавал фантастический характер надворным постройкам. Валентина стояла, прислонившись к косяку двери, и смотрела на звезды.

    — Ну-с, лекцию! — заговорила она. — Вот это какая звезда, над садом? Она раньше всех блеснула.

    Хомяков улыбнулся.

    — Это не звезда, а планета. Это Венора.

    — А! Ну, а там выше… ах, какая яркая!

    — Это Арктурус из созвездия Боотес.

    — А где полярная?

    — Вот, в хвосте Малой Медведицы. А вот там, совсем над нами в зените… видите? Это Вега — созвездие Лиры.

    Валентина задумчиво смотрела на небо. Лицо ее казалось бледным, а глаза темными. И лунный свет, падавший на ее тоненькую фигуру, делал ее воздушной.

    — А там вон, в другой стороне. Вон та, многоцветная?

    — Это Капелла, — отвечал Хомяков, поглядывая с одинаковым восхищением и на нее и на звезду.

    — Ну, почтенный Арктурус, этакой звезды никогда не было. Это уж ты от себя. Нам, пожалуй, что хочешь говори.

    — Капелла, Капелла… Какая прелесть! Когда я уезжала из Флоренции, мне хотелось проститься с ней стихами. И первый стих уж был готов: Addiо, Firente la bella… Но я не могла подыскать рифму.

    — Тарантелла! — крикнул Алексаша — Да, но это было бы так банально, — речная тарантелла. А вот Капелла…

    Над Арно блеснула Капелла.
    Addiо, Firente la bella!

    продекламировала она и громко засмеялась.

    — А потом вы не писали стихов? — спросил Хомяков, И не узнал своего голоса — тек он был мягок.

    — Нет! Довольно я одной строчки. Лавры Сузикова не пленили меня.

    — Сознайтесь, кузина, что он произвел на вас гигантское впечатление.

    — Сознаюсь, когда я слушала его и смотрела на его поэтическое чело, — мне казалось, что я читаю старую-старую повесть. Впрочем, он и на Грушницкого похож немного.

    — Кончено. Убит — и уж не встанешь вновь, — заметил Алексаша.

    — Покажите мне Марса, — оказала Валентина.

    — Естественный переход от Сузикова. Ну, звездочет — качай.

    — Марса теперь не видно.

    — Ну, расскажите о нем.

    — Да что ж — я не знаю. Кажется, можно оказать с уверенностью, что там есть живые существа. Если Фламмарион не фантазирует…

    И он передал оживленно и отрывочно не спуская глаз с Валентины, все, что знал о Марсе.

    — Справедливо, — сказал Алексаша, когда Хомяков кончил. — А был и такой случай: появились как-то на нем знаки огненные — в роде букв; явно, что жители его решили поговорить с землею. Наши астрономы смертельно обрадовались и, в свою очередь изобразили им какую-то гиероглифу. И что ж бы вы думали? Вдруг на Марсе вспыхнули новые буквы — и смущенные звездочеты прочитали: не с вами говорят, а с Сатурном.

    Валентина не слушала — или делала вид, что не слушала, и продолжала смотреть на небо. Хомяков морщился, недовольный тем, что Алексаша дурачился в такой поэтический вечор — волшебный вечор, освященный ее присутствием. И долго еще он, вспоминая Валентину, видел ее в этой обстановке — с головкой, закинутой назад, воздушную, мягко озаренную белым сиянием луны.

    На другой день Кобылкин прислал лошадей за Чибисовыми, но Валентина наотрез отказалась воспользоваться любезным приглашением, и Нил Нилыч поехал один. Вернулся он только вечером, с помятым лицом и подозрительно блистающими глазами. Несвязно, но многословно восхищался он всем, что видел у Кобылкина — и лошадьми, и домом, и хозяйственными статьями. Но особенно восторженно говорил он об обеде:

    Уж мы ели, ели, ели,
    Уж мы пили, пили, пили…

    — Нет, с ним можно дело делать — с одного слова понимает. Я его в такое предприятие суну, что оба с миллионом очутимся. Я с первым, он со вторым. Да! Ведь вот и хам, а взгляд острый, и чутье тончайшее! Эх, Геннадий Андреевич, а то бы и вы к нам в компанию, — ударил он по коленке Бобылева.